Начинают сниться кошмары про лагерь. Сегодня снилось, что мне в первый же день влепили выговор и штраф (такая розовая красивая квитанция) за то, что я проспала побудку и не отвела детей на завтрак. Остальную часть сна я носилась по лагерю и пыталась найти хоть одного своего ребенка. К штрафу прилагался список отряда с именами и датами рождения, но меня это не спасало: в лицо я своих подопечных почему-то так и не знала. В конце обнаружила и своих детей, и детей из других отрядов на задней ступеньке стадионной лестницы, где они дружно варили запрещенную в нашем лагере рисовую кашу.
Сессия сдана. читать дальшеЭто превращается в традицию: сдавать зимнюю сессию с одной четверкой. Немного жаль, но что поделать. Надеюсь, летний экзамен по возрастной психологии мы будем сдавать устно, а не письменно. Последний экзамен - история педагогики - сдала сегодня утром. Впервые в жизни за день до экзамена, трезво сознавая, что надо много _учить_, решила... выражаясь цензурно, послать подготовку далеко и надолго. вчера я называла это иначе И в итоге сегодня ответила все без проблем. Хотя на протяжении всего времени между "вытянуть билет" и "ответить" была уверена, что А.К., она же "бабушка", завалит меня одним махом. Не потому, что она такая суровая, а потому что я идиот. Но нет. Ответила раз, ответила два, вытянула откуда-то из головы пару ярких фактов, получила "отлично" и сердечную рекомендацию "найти художника, который нарисовал бы твой портрет акварелью! такой нежный образ!" Ок, ок. Акварель так акварель. Второй экзамен подряд забываю о том, что я нормальный-воспитанный-студент и во время ответа хихикаю и машу руками.
А.К. вообще-то прекрасна. От и до. Да, она намекает нам, что мы не умеем думать, что наши головы засорены настолько, что шестеренки не двигаются. Но это, честно говоря, правда. А еще она говорит о педагогике как об искусстве, и это находит отклик где-то глубоко в моем сердце. В тринадцать лет я прочитала "Педагогическую поэму", за ней прочитала трилогию Вигдоровой про детские дома и деятельность ученика Макаренко. Конечно, много идеального, много художественного, но наверное, к этому и стоит стремиться. Наверное, этот романтизм из меня не выветрится.
Лето, лето, где же ты, думаю я, представляя прогулки по городу, по за-городом, по - если повезет - далеко-за-городом, представляю горячий ветер, ягоды и короткие шорты, купание в ливень, десятки десятков книжек. А потом вспоминаю - нет, не о том, что до лета далеко. А о том, что две трети лета я проведу на практике. И да, там будет и горячий ветер, и ягоды, и короткие шорты, но это будет в разы безумнее. Долой сон и спокойствие. И это перестает пугать. Почти.
Но одеваться на улицу, как капуста, надоело. Вот было бы - надел штанцы с майкой, помчался на улицу - и ок!
Отдали ноут почистить от пыли - ноут теперь не включается вообще. К счастью, он не сильно рабочий. То есть, для повседневности используется только в периоды маминого "повожусь-ка я за компом" и моего "ухты, курсач писать надо". Но периодически от него требуется быть в рабочем состоянии. А теперь он включается, держится секунд 5-10 и с писком отключается обратно. Попытавшись раз пятнадцать добиться адекватного включения, мы пришли к выводу, что второго похода в сервис не миновать. Мальчик в сервисе и так позлорадствовал, мол, удивительно, как он у вас еще не сгорел, лол. Лол, смотри, сейчас станет не удивительно.
Хорошо умирать на сцене. Лежишь ты, лежишь. Накрывают тебя темной тряпочкой. Лежишь в темноте. А если открыть глаза - свет сквозь ткань просачивается красными и белыми точками. Почему-то. На полу не так уж холодно, не жестко, над телом уже нет печальных товарищей. Очень хочется окунуться в дрему и... А потом ты слышишь, как закрылся занавес, и приходится вставать и отдавать тряпочку. И свет яркий, и опять больно глазам. Фу.
Если замотать в метро лицо платком, люди не поймут, короче. А от света очень хочется спрятаться. х)
Завтра экзамен. Если я прочитаю материал еще раз, мне станет уже по-настоящему дурно. Знаете, бывает, предлагают тебе еду. Ты вроде не очень сыт, но есть не тянет. Нет, спасибо, говоришь ты. Вот и здесь хочется сказать "нет, спасибо" всем теориям и закономерностям развития, хотя мозг не очень-то ими пресыщен. Но уже не лезет. Я думала, что буду бороться с искушением читать художественные непотребства (то есть не что-то учебное, а не ужасную нцу или еще что) вместо подготовки сегодня ночью, но я сегодня ночью, кажется, буду спать.
Мне даже лень искать "волшебную ленточку Мэй". Пойду без нее. В конце концов, до сих пор мне хватало одних лишь знаний, чтобы что-то сдать. В конце школы я долго отбивалась от классной руководительнцы, которая очень хотела засунуть каждому в ботинок по пятирублевой монете. Ну же, ну же, где теперь эта уверенность и "ясправлюсьитак".
Прошу прощения у тех, кого мое стопицот-записей-в-день раздражает. Я скоро перестану.
восторги идиота про английскийЯ думаю, все знают, что такое наслаждение текстом. Восторг от текста. Взрыв эмоций! Так вот, я никогда не думала, что могу пережить этот взрыв, читая иностранный текст. Потому что там как? Пока прочтешь, пока переведешь, пока слова в предложения сложишь заново, пока постигнешь мысль... Но когда ты перестаешь тормозить через два слова на третье, когда возрастает скорость чтения - вот тут и настигает этот экстаз-от-текста, когда попадается в истории особенно драматичный момент. Ну то есть он не то чтобы драматичный. Сам-то момент на три фразы. хД Но пока я с чувством их переводила, пока утверждалась в мысли, что да-а, да, эти фразы - в них драма и накал!! - пока все это происходило, как-то накопилось очень много эмоций, и они хлынули.
На половину главы "Года" у меня ушло полтора часа. Обожаю этот момент, когда мозг плюет на тебя и смиряется, мол, ладно, фиг с вами, давайте перестроимся с нормального языка на эту дьвольщину. И это переключение так приятно ощущается. х)
В пять часов утра я проснулась оттого, что луна, полная и полыхающая желто-серебристым, светила мне в лицо. Перед этим мне снился плохой сон, но по пробуждении мне страстно захотелось, чтобы он оказался явью. Но увы. В десять утра я проснулась второй раз, припоминая новый сон. Про ролевую, где я был арестованным за браконьерство солдатом: ловил уток и синих летающих скалярий на Москва-реке. х) Очень долго одевался, заезжал за подругой на пятый этаж (отголоски реальности), по ранним сумеркам топал с ней на реку. Видел порхающих над водой рыб с пурпурно-синими спинами и нырял за ними. Потом как-то вышло, что меня арестовали. Первый раз мне удалось удрать, и потом я (прижимая к груди непонятно откуда взятую белую кошку) долго мотался по району от странных воинов, одетых в новогодние колпачки, которые совсем не вязались с внешней суровостью этих... преследователей. Но во второй раз маневр не удался, зато я, снова заточенный в башенке, почти уломал какого-то своего приятеля меня отпустить. А потом я подкатывал к женщине, а оказалось, что "женщина" играет мужского персонажа. х)
Знаете, что удивительно? Что я запоминаю запахи. Только сейчас поняла. Ну, конечно, не все. Да и в жизни, в настоящем я не придаю им значение. Но у многих значимых событий есть свой запах. Мне вспоминается сейчас запах одного весеннего дня. Вернее, ночи. Ночь и герои Фрая, запах накаленной лампы, а потом - глухота запахов, ни одного. И следом - солнечный день и таяние снега. Запах таяния снега, понимаете? Он имеет много... оттенков. Есть мартовский, запах-дня-рождения-из-детства, с которым в паре идет запах мела и мокрого асфальта. А есть этот. Другой. Запах... шаткости, надежды, несладкой радости, запах натянутого смеха и... счастья дозволения. Я не знаю, говорит ли это о чем-нибудь тем, кто это читает. Оно, конечно, смахивает на бред. Это и есть-то поток ассоциаций. А первый день в Маяке пах зимними одеждами и музеем. Первый день в универе пах летом и ошеломленностью. Кажется, я вкладываю в слово "запах" что-то не то, но почему-то все это воспринимается как запах. Хотя это скорее совокупность ощущений. Но запахи важны.
Я сегодня погладил горного козла. И пони погладил. Рада бы сказать, что в жизни происходит что-то значительное, но козлы, поняшки, тараканы и палочники - это все. х) читать дальшеУличное ледовое шоу было красивое, к слову. Сегодня на Пушкинской. "Щелкунчик", яркие костюмы, веселые дети, метель. Ушли мы, правда, все равно до конца, но принц с принцессой были уже минут пятнадцать как счастливы. А утром я немного почитал "Год, какого еще не бывало" на английском и поразился, насколько велик мой пассивный словарный запас. Велик - это исходя из ожиданий и учитывая наш универский уровень английского. х) В общем, я даже как-то не лезла в переводчик каждые два слова и вполне улавливала суть.
И внезапно по вкусу пришлось ложиться около трех и вставать в одиннадцать-двенадцать. Не понимаю, почему раньше за такой "нехороший режим" бывало стыдно. Трудно перестроиться потом? Ну встанешь один раз в семь, уснешь потом в полночь, вот тебе и восстановленные границы сна и бодрствования.
А еще мы с двумя одногруппницами готовимся к экзаменам вместе. Такая практика, я знаю, имеет место во всех адекватных группах, и там вопросы к экзаменам разбиваются на десять, двадцать человек и получается хорошо. Но мы странная группа. А у меня странно с командной работой. И мне почему-то легче сделать двадцать вопросов, но в группе из трех проверенных человек, чем сделать два вопроса, а в остальном положиться на одногруппников.
Внезапный приступ вдохновения и, как итог, маленькая пятая глава, но все-таки пятая! И я не собираюсь останавливаться.
Осеннее нечто по ГП, про Гарри и Сириуса, весьма и весьма странное. Пока не закончено, но допишу, хоть и прошло уже много времени с последней строчки. Ластя, спасибо за вдохновение и персонажей)
"Лисье чадо"
Глава 1 Матрас скрипит и проседает, чернильница качается, но стоит. Гарри разминает уставшие пальцы: кнопку фонарика приходится зажимать, чтоб не заедала. Так и просится с языка простенькое «люмос», но нельзя. Гарри встряхивает фонарик и выводит на пергаменте: «…Венделина Странная…» – …католики Венделину сжигали триста раз; гори уже, зараза, соломы больше нет. Гарри резко оборачивается – но позади только красно-золотой шарф в зацепках, скотчем на стену приклеенный. А голос?.. Незнакомый, звучит как из-за спины. А макушке щекотно, словно в отросших волосах сверчок копошится. И трещит. По спине пробегает дрожь; одеяло сползло, сквозняк забирается под футболку. …со-ло-мы боль-ше нет… Голос сипло смеется; «со-о-оломы-ы, со-оломы, Со-ло-мо-ны, с Лу-ны…» Гарри сгребает пергамент и кладет на тумбочку. Темное неотесанное дерево греет ладонь.
Голос всхлипывает – Гарри дергается – чернила льются на простыню.
*
Утром в затылке кто-то дышит. Гарри трется о подушку, слышит шорох, и в шорохе – чужое дыхание. Гарри старается думать тише. Гарри кажется, что «кто-то» спит, и будить его нельзя.
*
«Кто-то» просыпается чуть позже от вопля тети Петуньи и шипит так громко, что у Гарри в ушах звенит. Скорлупки, зажатые в кулаке, лопаются и ссыпаются на пол, ладонь – в слизи. На сковороде рыжеет глазунья, и пахнет шкварками, и масло шипит не хуже, чем голос. «Замолчите!» Гарри никогда не пробовал думать громко, но в просьбу вкладывает столько, что тихой она выйти никак не может. – Я тебе что сказала, идиот? – тетя Петунья хватает полотенце и машет над сковородой, как будто яичница от этого обратно разжарится, сжимает губы добела и швыряет полотенце Гарри. – Я сказала: не глазунью! Пожаришь ещё одну – а это сам ешь! – …что ж ты верещишь, как кошка течная! Гарри чудится, что голос фыркает, а потом втягивает воздух. – …недурно, зря фифа нос воротит. «Она всегда воротит» – машинально думает Гарри и вздрагивает, когда макушку щекочет смех. – Да ну?..
Дадли сопит и ерзает на жестком табурете – высоком, но неудобном. Гарри уплетает чуть подгоревшую яичницу, молча запивает молоком. Макушка кажется пустой, но нет: – …эй, ты что, в кабаненка жалящим запустил? «Чем?» – Гарри перестает жевать, но тут же насаживает на вилку ещё кусок: что подумают Дурсли, если он будет пялиться в пространство? – Проклятьем жалящим, ну, не развлекаешься, что ли? «Ну, нам не особенно можно летом колдовать…» – Кто ж узнает?.. – голос замолкает. Дадли рычит и перетаскивает тарелку себе на колени – масло тут же льется на штанину. – Кретин. Фифа не съездит ему по ушам? «Не съездит. Дадли вообще никогда не доставалось». – Оно и видно, – хрипотца становится сильней, простуженный кашель скребет затылок. – Ты б его шарахнул чем, а? Пресловутая глазунья от неожиданности встает поперек горла. Дадли? Шарахнуть?.. Вдохнуть никак не удается: выскочить из-за стола, пойти откашляться?.. Тетя Петунья строит недовольную гримасу. – Выйди из-за стола. Гарри не надо повторять. С кухни он вылетает, насилу проглотив теплый вязкий желток и кое-как задвинув стул. Глаза слезятся. Ну дурак, ну вот кто так ест!.. Ша-рах! Гарри вздрагивает, а от тетушкиного вопля закладывает уши. Гарри просовывает голову в дверной проем и заходится хохотом – кузен дрыгает ногами в светлых, заляпанных жиром брюках, и верещит – довертелся. Опрокинутый и потерявший одну ножку табурет валяется рядом. Добравшись до спальни, Гарри падает на кровать, все еще откашливаясь и отсмеиваясь, и слышит сиплое, недовольное – привычно раздавшееся сзади: – Утихни уже, а? Башка закружится. И так кружится, хочет сказать Гарри, но молча делает ровный вдох.
*
…клякса растекается по пергаменту и ползет к краю, шевеля сочными щупальцами. Гарри ловит её обратно в горлышко чернильницы и начинает сначала: «Гермиона, спасибо тебе большое, твой подарок мне очень понравился…» Гарри, конечно, не вырисовывает каждую буковку, но строчки старается не скашивать; времени уходит много, но и написанное выглядит всяко серьезней записки Хагриду: «Ого! Очень вкусное печенье, спасибо!»
Рону он пишет почти бездумно. Что-то о том, как стаю собак отстреляли недавно, как на новый номер Дурслям звонит сумасшедшая старуха. Пишет чуть ли не наискось, загибая неровные дуги. – …мне матушка за такое руки бы насмерть склеила, – голос отчетливый, но бесстрастный. Гарри вскидывает голову. – Почему? – …даже палочку бы не вытащила, с места бы и так прокляла. – Так вы волшебник? – Неужто? – В какой школе вы учились? В Хогвартсе?.. Голос долго молчит. – Там. – А на каком… Хмыкает: – Мне бы твой шарф сгодился. Чем приклеил-то?.. – голос называет два заклинания, Гарри их впервые слышит и признается нехотя: – Скотчем… – А-а… волшебным хоть? – Обычным… – Ну ты… – выдыхает. – Лисье чадо. – Кто-о?..
Глава 2 Пей меня, говорит мир, пей – и я перестану хлебать тебя. Какой-то совершенно дурацкий ультиматум. Бродяга скорее сдохнет, чем в себя проглотит эту мерзость, которую мир велит пить. Мерзость стоит поперек горла третий день – как зелье в рот влили и сказали: глотай. Липкий комок щекочет нёбо. Пей-пей-пей, смотри, в тебе же своего не осталось, ты ж труп давно, выстыл напрочь, куда ерепенишься – пей, пей, солнце пей, сумерки пей, пальцами траву повороши, пойди луб древесный сожри – да возьми уже извне что-то!.. А зачем, смеется Бродяга, зачем извне, у меня своего – вон сколько. Мир, а, мир, возьми черное, возьми серое, глинистое, мокрое. Ну выгреби всю дрянь, ну можешь ты? Пей.
Бродяга мерзнет третий день и едва дышит – хватанул бы ртом воздух, а дрянь, что в горле, воздух не пускает. Бродяга только и может, что инстинкту отдаться и влезть в чью-то пустую, разворошенную наполовину нору. У Бродяги болят легкие и не шевелятся лапы. И кисло в пасти. Бродяга роет носом землю и засыпает с перегноем во рту. Жрать в норе нечего. Бродяга сдохнет, если не станет человеком, и мир пихает в глотку вкус сопревшей листвы – пей, оживай, жив-жив-жив…
…Сириус ловит дождь на язык и тычется лбом в желтеющую листву – дуб повалило ураганом, немертвый еще, сок по жилам. Он кусает жесткий листок, жует медленно и тщательно – во рту слюна клейкая и горькая, а в животе, за ребрами где-то, посасывает. Сириус жив.
*
А мир двоится, как по утрам бывает: сон в одном глазу, утро – в другом, и мерещится незнамо что, жизнь сплетается с не-жизнью. Сириус валяется в прелой сырой листве, сверху льется синева. Ветки тяжелые, набухшие от росы. Светлое небо и выпотрошенная заячья тушка под боком. Сириус чешет окоченевшему зверьку между ушами. «Сон-не сон» маячит перед глазами стеганым серым покрывалом и грязными обкусанными ногтями – мальчишеская ладонь, в царапинах вся, штопает угол того самого покрывала. Путается в нитках. Мерлин милостивый, что ж за чудо, волшебник – а хренотенью какой-то занимается. И неизвестно, то ли мозги вконец съехали, то ли пацан настоящий. С глюками ведь тоже разговаривают.
– Филум ипса попробуй. – Мне нельзя колдовать вне школы, – прелестный глюк медлит и – мир двигается, идет рябью – косится на палочку на прикроватном столе. Сколько ж хлама там. А поверх бумажек и куцых перьев – яблоко. Желтое, с красными боками. – Дружок, да всем наплевать четырежды, лапами ты свою тряпку латаешь или магичишь. – Нет, нельзя. – Сопляк. – Небо режет глаза, во рту кисло-солоно, оборвёт сейчас. – За что гриффиндорец вообще… Обрывает, и сознание – вон.
…просыпается Сириус уже ночью, онемевший и слабый, затекла и сведена шея, трясёт. Сириус хочет глотнуть воздуха – а горло будто забито. В легких клокочет и плещется. И не встать, не вста-ать. Сдохнешь. А снилось такое, что и сдохнуть не жалко.
«Не-жизнь» пихает под веки приглушенный люмос, запотевшее от дыхания окно. Чьи-то всхлипы в ушах, мерзкий скрип – ладонью ведут по стеклу, давят. – Что, – шепот, – что с вами?.. Я видел… Что он видел?..
Мозг воспален, ярость каленая и едкая. Что-что-что он видел, всё, всё это? Лисицу, сияющую черноту под ивами? Луну? Бродягу, который в ноги тыкался и выл, и рычал, и кидался в ноябрьскую студеную воду, и заливало уши, и он тряс башкой. Лисица мантией своей обтирала и орала так, что в застуженных ушах – гул. «Кретин, Блэк, жить надоело – иди с башни прыгни, урод несчастный!.. Пусть тебя твой дружок на метле ловит как хочет, мне плевать!.. Стой, кому говорю, ты мокрый весь, пневмонию хочешь?! Тебя твоя шерсть не спасет, живо обращайся в человека, гадёныш! Живо!»
Сириус ничего не может сказать, связки сорваны, жжет-жжет-жжет в груди… …и вдруг ошпаривает изнутри, сжимает легкие – скручивает, кашель застревает в глотке, рвёт; горячо. Чужое. Чужое тепло – кто-о?..
В «не жизни» всё плывет перед глазами, пацан шипит и задыхается. Вот же балбес-с…
*
Гарри до утра колотит как в лихорадке. Простынь пропитывается потом, холодная, влажная – мерзко. Одеяло, покрывало, школьная мантия сверху – куль, нора, кокон, и всё равно холодно. В половине седьмого – так показывают раскосые стрелки – Гарри запирается в ванной и сидит под горячим душем, пока не согревается до конца, до того, чтоб голова кружилась. Падает обратно в постель, кутается, с волос стекает на подушку. Опять бьёт озноб.
...узкая ладонь на лбу, короткий недовольный вздох. Лень открывать глаза. Тётушка не расталкивает его, не заставляет идти на кухню, пить приторную лечебную дрянь – тихо ставит на тумбочку стакан, трещит упаковкой таблеток. Кр-рак, кр-рак. – Выпьешь, – и выходит. Стучат по лестнице домашние резиновые тапки. Таблетки сгоняют жар. Гарри спит до вечера.
*
Внутри холодеет, когда затылок знакомо щекочет сиплым, почти мертвым голосом: – Что ж ты творишь, засранец. Гарри прячет лицо в подушку, щёки горят – не от температуры, от стыда. Хотя он ничего плохого не сделал: сон, или воспоминание, или что это было, он случайно поймал. А тогда, у окна… Он же спас этого, с хриплым голосом. Неясно как, но спас. – Кто тебя просил, скажи мне, – выдержанная, пресная злость, – меня собой отпаивать?.. Что за гребанное благородство, мать твою, ты за каким мерлином это сделал? – Вам же было плохо… – только и может выговорить Гарри в подушку; и почти видит, как сцепляет зубы человек, знать бы уже кто это, едва живой, разбитый. – А тебя… какого… это волнует? – Нельзя отворачиваться от того, кому плохо. – Пацан, а тебе лет сколько? Тебе кто позволил собой так распоряжаться, блядь, где твои предки ошиваются?! Драть тебя некому, паршивца, не по зубам дело – а прёшь… – Вы бы умерли… – Тебе что?! – рявкает страшно, с надрывом, и заходится кашлем. Ругается сквозь свист и сипы. Гарри не может ни разозлиться, ни толком обидеться – лень, нет сил, в ушах противно шумит. И плакать хочется – от слабости, от бессилия. Ну как доказать, что он сам не понял, что сделал, а теперь ничуть не жалеет?.. – Зачем вы сейчас со мной говорите, – тихо бормочет, – если видите, что вам от этого плохо. Давайте потом. – Ещё раз так сделаешь, я из тебя сам душу вытрясу, – обещает голос. – Понял меня? И замолкает. Пусто. Кричи, зови – не дотянешься. Гарри один.
Глава 3 – Простите, что я смотрел ваш сон, я случайно. – А то я не понял. – Ну, вы разозлились. – А тебе часто в башку без спросу лезут? Воротит меня от легилименции в любом виде, пойми ты, ничего хуже нет, чем когда мозги могут наизнанку вывернуть. – А… легилименция – это когда мысли читают? – Это тебе книжка, что ли? Читают, скажешь тоже. Никто твои мысли не прочет, никто и никогда. Можно ухватить образ, идею; тем и обманывают, те, кому мозги вскрывают, – ложное пихают, иногда удается. – В смысле? – В смысле, пусть лучше в башке бедлам будет, вот как у меня щас – любой рехнется, кто полезет. – А вы… ну, то, как мы с вами связаны, – это легилименция? – Не, тут вообще хрен знает что. Я твоими глазами вижу, ты ко мне в подсознанку рвёшься. Не верти головой, карусель какая-то, и так блевать тянет. – А я могу вас увидеть? Или вашими глазами. – А я почём знаю? – Ну, где вы сейчас?.. – Цветочками любуюсь на полянке. – Ну да. – Что, думаешь, издеваюсь?.. – Не знаю. Я даже вашего имени не знаю, как мне понять, врёте вы или нет? – Бродяга. – Что?.. – Имя моё, если хочешь, Бродяга. – Ну… я тогда Гарри. – Легче тебе так, что ли?.. Ну, будешь Гарри, значит. – У вас опять голос уставший и… помехами. – А ты поговори с собой как-нибудь, посмотришь, каково… Выкинет меня сейчас от тебя, что. – До свидания? – До. – Погодите, а что я тогда с вами сделал, ну, ночью?.. А? Бродяга?..
*
Всё элементарно – пить, есть, двигаться, не намокать под дождём и не мёрзнуть. Элементарно, Бродяга, так какого хрена опять под грудиной жжет, какого хрена долбится изнутри что-то. Не кашлянуть, не продышаться. Какого хрена ты пролежал, как кретин, всю ночь в отсыревшей прошлогодней листве, в незнамо каком овражке, что, звёздами любовался?.. Ублюдок.
Сириус сидит, прислонившись спиной к старому сочному клёну, и жует опостылевшие уже травинки. Но сегодня у него есть мясо.
А ведь некрасиво было убивать ту лису – это, может, знамение было, добрый знак, а добрым знакам не сворачивают шею. Добрые знаки и не вгрызаются в руки, по-хорошему, да и с каких пор ты веришь в эту бурду. Ты лежал в овраге, подыхал – лисичка сочла тебя уже трупом и не побоялась махнуть тебе по лицу ржавым хвостом. Ты и схватил её за хвост, и она прокусила тебе предплечье, и вы катались по земле аж минуту, пока позвонки не хрустнули под рыжей шкуркой. Лис, кажется, можно есть? – Эванс, ты ела лис? – запрокинув башку, орет Сириус в раскидистую крону и хохочет.
Ты рехнулся, Бродяга, ты рехнулся.
Шкура у лисы холодная и жесткая, и непонятно, как содрать с неё мясо. Мясо приходится сгрызать с кожи, как апельсиновую мякоть с цедры.
– Бродяга? А, пробился-таки. – Чего тебе? Лень приглядываться, что там у мальчишки. Сириус смотрит мельком, жалкие полсекунды – ну, улица, и всё. – Вам лучше? – Плясать могу. – Если не лучше, я не буду с вами разговаривать. Чего это?.. – Я помню, вы говорили, что вам… тяжело поддерживать связь. – Есть такое дело. Некоторое время слышно только дыхание. Сириус мерно бьётся затылком о ствол – раз-два-а-три-и, раз-два-а-три, – и не пускает в сознание всё то, что там у пацана вокруг, пока тот не начинает громко объяснять сморщенной старушенции, как дойти до автобусной остановки, вызывается дотащить древний плешивый саквояж, но карга вцепляется в ручки намертво и, лопоча «спасибо-спасибо», припускает вниз по улице. – Моя мамаша в старости, не иначе. Хотя она, вообще, всегда с причудами была. – Вы же из семьи волшебников? – Я же. – От смеха першит в горле. – Ещё как. Наша, понимаешь ли, семейка была в своё время чем-то вроде элиты. А теперь ты жрешь лисиц и дрыхнешь в канаве. – Слизеринцы все почти… элита. – Брехня. – Нет, они правда… – Я тебе говорю: брехня.
*
Бродяга объясняет про расслоение британского магического общества, рвано и увлеченно, так, что не слушать невозможно, – и тогда появляются собаки. Не стая, какие-то ошмётки – еле лапы волочат. Гарри застывает. Заросшая травой детская площадка, пустырь – здесь чуть больше недели назад и отлавливали стаю. Гарри смотрит в глаза рослому тощему псу – пегая морда, а на подбородке – проседь, и шрам на верхней, неровно сросшейся губе. Седой приседает на задние лапы; свалявшаяся шерсть свисает с боков, на ляжке выдран клок. Гарри медленно отступает; в ушах стоит гул. Пёс издаёт непонятный звук, то ли чих, то ли рявк – Тихо, я ничего тебе не сделаю… Я ухожу. Рука подрагивает – он и не помнит, как достал палочку. Гарри медленно пятится, горячо обещая себе провести оставшуюся жизнь в хогвартской библиотеке – в голове один экспеллиармус, словно вовсе нет других заклятий. – …поставь щит, блядь!.. Гарри чуть не подскакивает от неожиданности – гул становится тише, рокот нецензурщины – громче. Тут же начинает кружиться голова, как если с кровати встать слишком резко, и перед глазами плывёт. Седой подбирается ближе?.. Или кажется? – …мать твою, Протего выстави, живей! Бродяга в бешенстве. Гарри не до конца понимает, от чего его начинает трясти – от своего страха или от чужой ярости. Чувств становится вдвое больше, чувства сплетаются в клубок где-то в животе, свои с не своими. Гарри даже дышит за двоих – и поднявшейся здесь пылью, и сопревшей после дождя травой где-то ещё. Ничего лучше не может быть – не задохнуться бы только. Палочка смотрит вниз – желтыми крошечными огоньками, если бы они не таяли сразу же, усыпало бы всю землю. – Взмах по кругу! – рявкает Бродяга. – Язык, что ли, отнялся?! – Нам один раз его показывали! Я не помню, как надо, только слова!.. – Я тебе только что сказал, что делать! – Легко, думаете?! Земля чуть не уходит из-под ног. Гарри шатается, как пьяный, наугад описывает палочкой круг и что есть сил вопит заклинание. Пёс яростно щёлкает пастью и кидается вперёд, а за ним – остальные.
* Гарри протирает полотенцем запотевшее зеркало, хмуро разглядывает собственное лицо – несколько ссадин, только и всего, и локоть разбит. По сравнению с тем, что могло быть, – сущие пустяки. А вот кому досталось, так это ванне – с себя-то он грязь смыл, а она теперь в серых полосах. Отмывать придется едкой дрянью, которой по субботам весь дом воняет, – вода не справится. По двери барабанят кулаками. – Я хочу сюда, проваливай! – Прости, я уже разделся, – с удовольствием кричит в ответ Гарри, – и уже включаю воду. – Ты уже час там сидишь, хватит, я маме скажу!.. – Ничего не слышу! Душ ударяет струями по тигровой эмали, и голос кузена тонет в шуме воды. Гарри не перестаёт улыбаться, пока отвинчивает крышку и щедро льёт мутно-голубоватую вязкую жидкость в ванну. – …хорош повод для радости, а? Чёрт. Гарри замирает, а потом принимается с остервенением тереть темные полосы. – Какой ты нахрен волшебник, если с шавкой справиться мозгов не хватает… Бродяга зря старается – не получит ответа. – …на него летит громадная псина – а он ушами хлопает, как будто так и надо! Как чёртов сквиб! Как первый раз вообще суку щенную увидел, а живешь с магглами!.. – Там не было щенков! – взрывается Гарри. – Там были старые собаки! – Заткнись и мозгами пораскинь! Брюхо её видел, нет? – Видел, там… – «Там»! Что, думаешь, если морда поседела уже, так сука щениться не может? Да у неё под брюхом висело – в восемь ртов сосут, прячет на свалке какой-нибудь, а к этим – лишайным – прибилась от голода. Из душа вдруг хлещет кипяток; щётка падает на дно ванной. Гарри кутает ладонь в полотенце, но болеть не перестаёт. Зеркало над раковиной запотело и покрывается капельками, когда из крана толстой струёй ударяет ледяная вода. Шумит душ, шумит кран – в голове ничего не слышно. Бродяга нарочно умолк – ждёт. Гарри сердито протирает зеркало полотенцем, хмурится своему отражению. – Твою ж… Снова, как недавно на пустыре, становится тяжело и до эйфории приятно дышать. Гарри снова чувствует за двоих, но на этот раз со стороны приходит не ярость, быстрая и сочная, а тоска вперемешку с чем-то ещё, упоительным, таким, что ещё глоток-другой – и точно сойдёшь с ума. – Ты… ты… – прерывистый шёпот Бродяги перекрывает шум воды, словно он наклонился к самому уху. – Как тебя зовут? – Я же говорил. Гарри передёргивает плечами. «Я твоими глазами вижу». Накрывает желанием отвести взгляд – сейчас же, и зажмуриться, и… – Ну? Как имя твоё, полностью, Мерлин тебя подери?! Гарри выдыхает. – Гарри Поттер. И слышит, как «на том конце» пронзительно, так , что прошибает холодом, смеётся Бродяга.
*
Пацан ничего не успевает спросить – и хочет, может, но связь подыхает раньше, не остаётся ни картинки, ни звуков. Так даже лучше – силы все утекли, непонятно, как теперь ставить новые щиты, когда эти прохудятся. Лес прочёсывают только так, а магии не хватает. Сириус не шевелится. Сидит, вытянув ноги, сложив руки на животе, тупо смотрит перед собой. Мимо плетётся большой, неповоротливый ёж – или брюхатая ежиха, мать твою, да что за психизм, то шавка с щенками, то эта… Еле-еле шаркает, сопит. Сириус думает пнуть его ногой, но двигаться лень. Гарри Поттер, значит. Сириус давится смешком. Гарри Поттер, одна штука, вылитый Джеймс, не умеет ни щит сотворить, ни голову свою поберечь, и глазищи-то у него круглые, зелёные, чтоб его. Как в воду глядел – лисье чадо. А ведь ты Поттера последний раз тринадцать лет назад видел, Бродяга. Кошмары не в счёт, и глюки разные не в счёт, ты живого Поттера как узрел тогда, так и всё. Поттер вообще остался один, единственный, ценный экземпляр, как нюхлер галапагосский. А фифа та кто – мать приёмная?.. Поглядеть бы ещё раз. И на мальчишку – поглядеть бы ещё раз, ещё и ещё, и…
Сириуса трясёт так, что самого себя руками обхватить получается не с первого раза. Всё вокруг ходит ходуном, внутри – холод, будто день напролёт душу высасывали по кусочку, пока не осталось самое вкусное, на донышке – но до дна они не сосут, никогда не сосут до дна. Сириус валится набок, подтягивает к груди колени; росистая трава щекочет ухо, во рту – горькая слюна, свалявшаяся в склизкие комки, уже и блевать от неё не охота, с утра до ночи траву жрёшь. Чтоб хоть какой вкус был. Глаза жжёт – хочется выцарапать, жжёт, жжёт, жжёт, пока не стекает ко рту солёная капля. Ёж моргает; вялые чёрные глазёнки равнодушно смотрят куда-то мимо.
Глава 4 – …нет, он вконец охренел, я щас… – Тш-ш, не тронь его. – Да отцепись, этот засранец дрыхнет вторые сутки, а парень изводится… – Ему надо отдохнуть, он и так еле держится. Ты меня слышишь или нет, ну? Не тронь. – Трясись над ним больше, глядишь и продерёт глаза, мудак блохастый. – Джеймс!.. – Лис-лис, отстань, хочешь с ним возиться – возись… – Джеймс, он спас Гарри. – Кто кого спас еще! Бродяга, твою мать, хорош соплями лес орошать, а!.. – Джеймс… – Да всё уже. – Я вижу. Сириус, постарайся… – Не слажай, идёт?.. Плешивая шавка.
*
– Пошёл ты, – хрипит Сириус сквозь сон, и лицо сводит от улыбки, – тупое копытное… за что тебе… лиса досталась… такому… хамлу…
*
«Взмах по кругу» – ну конечно, точнее определения и не придумать. Гарри в который раз начинает распаляться, вспоминая идиотское объяснение. Как будто всё так просто – мало того, что круг, на самом-то деле, должен выполняться против часовой стрелки, так ещё и палочка должна смотреть чётко вверх, иначе нарушается контур щита. Ну да, взмах по кругу, именно. Уже смешно – каждый раз, как начинает вскипать внутри уже почти пресная обида, Бродяги рядом нет. Последние два дня он вообще не появляется на связи, обижаться не на кого. Гарри стряхивает с ножа картофельную завитушку. На кухне тихо и скучно – не поговоришь даже с самим собой, не потренируешься выговаривать то самое «протего» – как полагается, с коротким «э». Дядя Вернон читает газету за столом, закинув ноги на свободный табурет. Тетя Петунья вяжет длиннющими спицами что-то тоскливо-голубое. Дадли шляется где-то со своими дружками – и тем лучше. Протэ-эго… или нет – прот-э-го, быстро… – Что ты там бормочешь? – Ничего, мэм. – Чисть живей. – Да, мэм. Протэ-э…
– Эй, парень?.. Бродяга! Гарри улыбается зелёному ведру. Недавнее желание ткнуть Бродягу носом в учебник по заклинаниям забывается напрочь – по крайней мере, в первый момент. – Как ты… тут? У Бродяги что-то непонятное с голосом – звучит глуше и мрачнее. – Как обычно… А… вы как? – Паршиво. – Гарри почти уверен, что Бродяга сейчас морщится. – Слушай… Можешь уйти туда, где ты будешь один? Надо поговорить. Гарри не успевает ничего ответить – «громко подумать», или как это называется. Голос ведущего новостей льётся в кухню – звук нарочно усилили, на экране мелькает полоска громкости.
– …крайне опасен. Полиция просит всех, кто имеет какую-либо информацию о преступнике, сообщить её властям. Сириус Блэк виновен в жестоком убийстве тринадцати человек и приговорён к пожизненному заключению… – Какие психопаты только не разгуливают на свободе, – крякает дядя Вернон, возвращаясь к газете, и обратно убавляет звук. – Каждого второго надо сажать за решётку – помяни моё слово, Петунья, все эти умники ещё доставят нам хлопот… – Дадли уже должен был вернуться… – Дадли намылит шею этому Блэку, ха! – Вернон, вдруг что-нибудь случится?.. Я пойду его позову.
Ну да, так и гуляет кузен около дома, так и откликнется на мамочкин зов. Гарри фыркает и незаметно выскальзывает с кухни. Пока тетушка будет вопить с лужайки, можно отсидеться наверху. Бродяга молчит, пока не закрывается дверь в спальню.
*
– Гарри, спустись, пожалуйста. Гарри?.. Гарри вздрагивает – перо выпадает из рук. Надо же, так отвлёкся, что не сразу услышал тёткин голос, а. – Сейчас, иду. Что он писал? «Рон, у меня всё хорошо. Ты даже не представляешь, насколько. Не могу пока сказать, но…» – да, точно, здесь он задумался, как бы намекнуть другу о том, что происходит. Скажешь как есть – будешь выглядеть конченым психом. Гарри поднимает перо, чтоб не напороться потом босой ногой, и наскоро запихивает незаконченное письмо в ящик стола. Внизу всё стихло – даже телевизор будто приглушили. Может, телевизор попросту сломался, и Дурсли думают, что виноват Гарри?.. – Гарри, поторопись, пожалуйста. Ого, даже так? Да когда он слышал от тетушки хоть что-то, похожее на «пожалуйста»? Хм, кажется, однажды она попросила его завязать шнурки при одной из напудренных холёных соседок – и процедила это самое «пожалуйста». Что же такого могло случиться…
– Профессор! – Гарри застывает посреди лестницы, ошеломлённый. – Здравствуй, мой мальчик. Дамблдор улыбается сквозь бороду – так знакомо, что перехватывает дыхание. Гарри тоже расплывается в улыбке, не обращая внимания на бледную, натянутую до предела тетю Петунью. Она заметно сторонится директора, даже не смотрит на него – уставилась в окно. А всё-таки, что случилось?.. До школы ещё больше месяца, как ни возьми, да и… О нет. В животе холодеет. Нет, нет, нет, он ведь не мог узнать, никто не мог. Бродяга сказал, это вообще нельзя было зафиксировать: «…брось, это даже не твоё колдовство, ничего не будет. Слышишь меня? А?» Да какая разница, подкатывает паника, какая разница – такой всплеск просто не могли не заметить, там же всех собак раскидало метров на тридцать, и вспышка – как молнией озарило. А во всей округе – ни одного волшебника. Кроме Гарри. Гарри на негнущихся ногах спускается в гостиную, пытаясь угадать, что скажет директор, и прикидывая, что можно сказать самому директору. Бродяга в последний раз, когда они говорили, просил только не кричать о нём направо и налево, но ведь директору можно знать?.. Дамблдор щурится и качает головой. У Гарри сердце начинает колотиться о грудную клетку – чёрт, надо было раньше подумать о том, что кому говорить!.. Но директор обращается не к нему. – Петунья, ты не угостишь нас чаем? Я вижу, у тебя очаровательно сушится в саду зверобой, не могла бы ты заварить и его? Признаюсь, давно не пил чай с травами. – С удовольствием. – Петунья несколько мгновений пытается изобразить улыбку, но кажется, что она вот-вот расплачется. – Да-да, чай, – она кивает и, зачем-то прижав ладонь ко рту, выходит во двор. – Бедная девочка, – тихо вздыхает директор. – Гарри, садись, пожалуйста. Я думаю, твоя тётя не станет возражать, если и я сяду?.. – Думаю, нет, сэр. – Вот и славно. Видишь ли, Гарри, я не хотел пугать Петунью, поэтому давай воспользуемся теми минутами, которые у нас есть. Гарри кивает, чувствуя, как к щекам приливает жар. «Бродяга, – мысленно зовёт он, уверенный, однако, что не получит ответа. – Сириус…» В голове пусто и тихо. Ни чьих-то чувств, кроме его собственных, ни чьего-то голоса. Бродяга слишком устал в прошлый раз – под конец язык у него заплетался, и он предупредил, что может не появляться несколько дней. Дамблдор опускается в огромное коричневое кресло, где могут поместиться ещё два-три человека, и любуется оставленной на журнальном столике вышивкой. – Прекрасные маргаритки. Гарри, ты, должно быть, слышал о Сириусе Блэке, не так ли? – Да, сэр. О нём постоянно говорят в новостях. – Это создаёт некоторую панику, верно?.. – В-возможно, сэр. Дадли теперь не разрешают гулять даже в сумерках, и впервые за много лет тёте Петунье нет дела до его капризов. – Что же, в такие времена осторожность не помешает. – Дамблдор задумчиво оглаживает бороду. Гарри только сейчас соображает, как комично выглядит седовласый волшебник в цветастой мантии, утопающий в великаньем кресле в гостиной дома номер четыре на Тисовой улице, где презирают волшебство. Даже жаль, что дома никого больше нет, – вот было бы веселье… – Сэр?.. – Гарри. Ты знаешь, что Сириус Блэк – твой крёстный? – Н-нет, сэр. Голубые глаза смотрят пристально – и словно нет половинчатых очков, словно нет круглой радужки, словно синева льётся отовсюду. Дыхание перехватывает. – Кто-нибудь говорил с тобой о Сириусе Блэке? – Нет, сэр. – Сириус Блэк пытался с тобой связаться? – Я… нет, как бы он мог, сэр?.. – Кто помог тебе справиться со стаей собак два дня назад? – Сэр, я… я сам. – Какое заклинание ты применил? – Это не было заклинание… – Всё вышло само собой? Ты не касался палочки? – Да… нет, профессор, я не трогал палочку. – У тебя болел шрам в последнее время? – Нет. – Хорошо. Хорошо, Гарри, вдохни глубоко несколько раз. Я очень надеюсь, ты простишь мне моё небольшое колдовство. Иначе никак было не узнать. Синева растворяется во всём вокруг. Приходится снять очки и потереть глаза руками, чтобы перестали плыть под веками пятна. В голове шумит, но шум этот не имеет никакого отношения к Бродяге. Гарри начинает мутить. – Гарри, подыши, пожалуйста. Скоро твоя тётя заварит чай, станет полегче. Потерпи. – Что вы сделали, сэр?.. – Ничего страшного, мой мальчик. – В ответ на ласковый тон хочется огрызнуться, но постепенно раздражение уходит. – Я бы не причинил тебе вреда. Понимаешь ли, Сириус Блэк – довольно сильный волшебник. Сейчас он очень ослаблен, но у него могло получиться на тебя повлиять. Я должен был убедиться, что это не так. Теперь я вижу, что ты в полном порядке. Впрочем, я пойму, если ты на меня обидишься. – Нет, сэр, что вы… – Гарри заставляет себя нацепить очки обратно и посмотреть на директора. – Я понимаю. Дамблдор улыбается очень холодно – или так кажется?.. Гарри прошибает дрожь. Голубизна не отступила, а затаилась – за половинками очков. – Сэр, – чёрт, он чуть всё не запорол, – сэр, вы сказали, что Сириус Блэк… что он мой крёстный? Но он же… – Ах да, – будто бы спохватывается директор, – прости, пожалуйста. Гарри, Сириус Блэк и правда твой крёстный, так уж сложилось. Твои родители не могли знать, что он их предаст, когда делали его твоим крёстным. Мне очень жаль, мой мальчик. Давай, чёрт, изобрази же, что ты слышишь это в первый раз… – Он… их предал? Глаза начинает щипать по-настоящему. Гарри толком не понимает, почему, но как же это кстати. – К сожалению. Твои родители доверились не тому человеку. – Ясно. – Гарри, – теперь голос директора звучит просто устало, а синева затухает совсем, – нет ничего постыдного в том, чтобы плакать о таких вещах. – Спасибо, сэр…
– Он недостаточно высушен, вы уверены, что его хотите? Тётя Петунья помахивает душистым веником, и на пол ссыпаются жёлтые крохотные бутоны. Гарри впервые так радуется её появлению.
*
За двадцать лет раскидистый вяз на берегу хогвартсткого озера прибавил в толщине, а земля вокруг пошла буграми от мощных корней, но в остальном дерево осталось таким, как было. И вид из-под него открывается такой же, как раньше, – на всё целиком громадное озеро. На дворе, наверное, поздний сентябрь – земля ещё не устлана листьями, но желтизна проглядывает в кронах, а школьники нет-нет, да накручивают на шею шарфы. – …нет, Лис-Лис, тебя никто силой не потащит… – А зря, между прочим, крошка сама не знает, чего лишается. Картинка расплывается – тот, чьими глазами смотрит Гарри, поворачивает голову. Гарри никак не может сообразить, как ему совладать с «двойным» зрением, и лица видятся расплывчатыми. Под вязом их пятеро. Двое – мальчик и девочка – сидят, привалившись к стволу. Другой мальчик, какой-то болезненно-худощавый, расхаживает неподалёку, то и дело усмехаясь и пиная ногой натасканные с берега камешки. Ещё один – невысокий, русоволосый – сидит на теплой мантии напротив тех двоих. Сириус – пятый – лежит в траве и лениво жует травинку, и его потряхивает от смеха. – Блэк, что ты можешь мне предложить? – девочка запрокидывает голову, щурясь на затекающее в густую крону солнце. – Эванс, дорогуша, спроси лучше, чего я не могу тебе предложить. – Кто-то зарывается, Бродяга-а. – Да брось, Сохатик, Лис-Лис просто хочет, чтоб её поуламывали. – Идиот, я просто не хочу, чтобы вы надрались как сапожники в своей этой хижине. – А мы потому и зовём тебя, – хихикает русоволосый. – Если вам нужен всего-навсего ручной тормоз… – Что нам нужно?.. – …тот, кто вовремя вас остановит, не важно… то я не хочу… – Да брось, Лис, хорош ломаться! – Лили Эванс, – все умолкают, а худощавый улыбается уголком рта и, пряча что-то за спиной, опускается на одно колено перед парочкой у самого дерева. – Мерлин, Рем, я тебя умоляю… – Лучше запоминай, как это делается, – худощавый и бровью не ведёт. – Лили Эванс, позвольте пригласить вас на светский вечер второго октября в Визжащем Дворце! Смею вас уверить, там соберётся исключительно изысканное общество. И с этими словами он протягивает девочке букет большущих жёлтых одуванчиков. – Рем, ну ты и мудак. – Джеймс, замолчи, – девочка посмеивается и кладёт букет себе на колени. – Ремус Люпин, я принимаю ваше приглашение. – Блядь, Лунатик… Бродяга, ты это видел? Блядь. Он кадрит мою девушку как так и надо, и все думают, что это нормально. Лис-лис, ты собираешься переметнуться в волчью стаю? – Ты просто не джентльмен, друг. – Рем, ты поимел бы совесть. – Я поимел.
Картинка выцветает, как если ночник накрыть тряпкой. Гарри моргает – в глаза бьёт настоящее солнце. В груди мерно вздрагивает, на лицо сама собой наползает улыбка. Качели поскрипывают. Гарри загребает ногами рыжеватый песок, слегка отталкиваясь, и запрокидывает голову. Как та девочка. Гарри чувствует себя кретином, но вопрос всё равно задаёт: – Это мама с папой, да? – Поумней ничего не спросишь? Гарри пожимает плечами. – Они. – Бродяга вздыхает протяжно и тяжело. – Джейми с Лили. – А… мне всегда будет так плохо видно? Ну, я почти не видел лиц. – Да нет, – Бродяга задумывается, – не всегда. Я, понимаешь, не могу нормально их лица вспомнить, чтоб потом всякая дрянь не полезла. Только так – и то… не всё. – Так тоже здорово, правда. Я никогда их не видел. Только на фотографии со свадьбы. – Бродяга молчит слишком долго. Гарри тормозит качели. Надо срочно о чём-нибудь заговорить. – Сириус, а кто этот… Рем? – Рем – это Рем, – с горечью смеётся Бродяга. – Ремус Люпин. Всегда затыкал за пояс любого из нас по части вежливости и всякого светского… ну да ты видел. – А почему Лунатик? – Потому что оборотень. – А тот, другой?.. Не туда, чёрт, не туда! Гарри понимает это раньше, чем договаривает вопрос, – чужой яростью накрывает вполсекунды.
*
…метла никак не хочет взлетать – может, прутья слишком короткие? или дело в том, что древко вымазано сливовым джемом? Гарри пытается вытереть джем листом щавеля, но только сам перемазывается. Чёрт, он должен заставить метлу вести себя как надо!..
– Э-эванс, я хочу от тебя ребёнка!
Живот резко сводит – и сразу же отпускает. Сон сползает медленно, не до конца, а беспардонно подсунутое воспоминание продолжается.
– Э-э-эванс! Я надр-рался в хлам, и я тебе говорю – я хочу от тебя ребёнка, мелкого сопляка, слы-ышишь?
На улице тихо и темно – фонарей поблизости нет, а месяц над пологими холмами светит слишком скудно. В доме – маленьком, с чёрными переливчатыми черепицами – не горит ни одно окно. Отец сидит на коленях посреди пышной клумбы и орёт во всю глотку. Если в доме и спали, то уже должны были проснуться. И правда – в зашторенном окне мансарды вспыхивает огонёк; скрипит ссохшийся ставень – явно давно не сдвигался с места. – Джейми, дружок, ещё есть время позорно бежать, – предлагает снисходительный шёпот. Бродяга – судя по манере выражаться, несильно, но прилично пьяный. – Отвали, псина. Э-эванс! – Кретин. – Бродяга лениво что-то прихлёбывает.
– Вы сдурели?! – из окна высовывается сначала рука со свечой, потом – бугристая девчачья голова, обвязанная платком. Бродяга икает – а потом заходится гоготом. – Блэк, заткнись – не то схлопочешь сейчас какую-нибудь дрянь, понял? Джеймс Поттер, немедленно заткни его! – Лили, милая, сейчас! – абсолютно счастливо обещает отец и, шатаясь, поднимается на ноги. Бродяга бесстыдно ржёт, прислонившись спиной к невысокой, увитой плющом изгороди, и затихает всего лишь на секунду, когда ему в плечо впечатывается кулак. – Чертовски поучительно, – изрекает он и, посмеиваясь, тычет пальцем в окно. – Лис, ты себя видела? Мерлин, ты… На нижнем этаже загорается свет. – Замечательно, – она задувает свечу и, прежде чем захлопнуть хлипкий ставень, роняет: – Я как раз обещала родителям и Туни познакомить их со своим, – недобро хмыкает, – женихом. Отец выглядит совершенно несчастным. – Эванс?.. – Не грусти, дружище. – Бродяга нехотя поднимается на ноги. – Сейчас будем чай пить. – С кем?.. – С лисьими предками, с кем ещё? – А-а, – отец светлеет, – пойдём. Дверь распахивается, и на террасу выступает грузный мужчина в потёртом халате. Из-за его плеча посмеивается низенькая женщина, хитро поглядывая круглыми, как у совы, глазами. – Мистер Эванс, – отец вытягивается чуть ли не по стойке «смирно», – миссис Эванс, добрый вечер… – Да уж добрый, чего греха таить, – весело отзывается мужчина. – Ну давайте, заходите. Чур не кричать, – подмигивает, – мы уже всё, что нужно, слышали. По лестнице сбегает мама – платка на ней уже нет, волосы крупными рыжими локонами падают на плечи. Нарочно хмурясь, она тоже выходит на террасу. «Хорошие мальчики! Но потоптали мои цветы, – громко шепчет миссис Эванс. – Я поставлю чайник». Отец расплывается в улыбке, счастливо ковыляя к дому. – Псина, пош-шли. Бродяга фыркает, но плетётся следом.
– Ну, что скажешь? Последние кадры выцветают не сразу, и несколько секунд мерещится теплый свет в окнах маминого дома. Гарри моргает, приходя в себя. По потолку ползают тени, на дверце шкафа поблескивает мантия-невидимка – днём повесил, чтобы не забыть показать крёстному. – Здорово, – наконец выдыхает Гарри. – Они очень милые, да? Мамины родители. – Да, – крёстный вздыхает, – я жил у них какое-то время. Гарри не спрашивает, почему, – чутьё подсказывает, что с этим стоит подождать. – А как вы попали к маме домой? – Трансгрессировали. – Что это?.. – Что, серьёзно, понятия не имеешь? – Сириус, я рос с магглами. – Ладно уж, не ворчи. Трансгрессия – перемещение в пространстве с помощью магии. Это, в общем-то, очевидно. Так вот… Гарри слушает, затаив дыхание. Бродяга часто упоминает неизвестные ему заклинания – иногда такие, что мурашки по спине идут! – но редко выдаёт целую инструкцию по применению. И не цитирует главы из учебников – говорит так, что каждое слово понятно и не приходится переспрашивать. – …довольно неприятная штука, но почти все через это проходят, – хмыкает крёстный, – кому клок волос выдерет по дороге, кому полброви – и висит она где-нибудь, неприкаянная, пока не вернут на место. Это всё ерунда, если башка варит, плёвое дело – научиться. – То есть, надо просто представить, куда хочешь попасть? – И крутануться на месте посильней. Ну, есть определённые мелочи, но это дело рано или поздно и тупицам удаётся. Кстати, о тупицах. Чего этот китёнок вопил всё утро о какой-то тётке с бульдогом? – Дадли? – Гарри моментально скисает. – Это он о тетушке Мардж. Она какая-то родственница дяди Вернона. Приезжает завтра утром и собирается жить тут… не знаю, сколько. – Хм. – Она уверена, – Гарри невольно начинает распаляться, – что я учусь в школе для отсталых, что мои родители – ублюдки и пьяницы… – Да? Мрачный тон крёстного придаёт уверенности: – Правда, она так думает. Ей нельзя знать про магию, и поэтому… – Поэтому вы смешали Лис-Лис и Джеймса с дерьмом и подали ей на блюдечке? Чтоб вкусней было жрать? – Сириус… – А что они своими шкурами ваши задницы прикрывали – насрать, да?.. – Я тут ни при чём. – А я с тобой говорю сейчас? – А с кем?.. Бродяга выдыхает мощно, со свистом. Молчит. Злость его постепенно сходит на нет. – Не с тобой, – отрывисто отвечает он. – Твои… родственники – сборище мудаков. Ясно?.. До свиданья. Мгновение – и в голове пусто. – Очень мило, – бубнит Гарри, устраиваясь удобнее – часы показывают третий час, до утра уйма времени. – Сам приходит, а потом… А утро начнётся с приезда ненавистной тётки с неженкой-бульдогом. Лучше некуда.
*
«Это кошмар», – громко жалуется Гарри своему отражению в зеркале, но никакого ответа, конечно, не следует.
Бродяга третий день не появляется, хоть и говорил, что постарается не пропадать надолго. Видимо, о «надолго» у них разные представления.
Кран дрожит и шумно изрыгает воду, но грузные шаги по лестнице слышны отчётливо. Гарри сплёвывает мятную взмылившуюся пасту и наскоро вытирает зеркало полотенцем. – Опять тратишь воду, паршивец!.. Гарри сворачивает кран, и дрожь прекращается. – Простите, – Гарри корчит рожу зеркалу, – никак не привыкну. У нас, отсталых, такое случается – трудно жить в нормальных условиях и всё такое. – В твоей школе из тебя выбьют дурь! – обещает рокочущий – не успела, наверное, с утра смочить горло любимым бренди – голос. – Где это видано, чтобы на милосердие отвечали такой неблагодарностью!.. Гарри открывает дверь и, аккуратно вешая на место канареечного цвета полотенце, интересуется: – Что такое милосердие, мэм?.. Как легко, оказывается, притвориться недоумком – тётушка покупается который раз. Шумно принимается объяснять, что такое милосердие, попутно ругая британские школы и правительство. Гарри старательно кивает и делает вид, что слушает, а сам пытается дозваться Бродягу – такое зрелище тут!.. «Она тебя с ума сведет, эта женщина!..» – предпринимает он последнюю попытку, но безуспешно. Интерес к тётушке целиком пропадает: если и терпеть её, то ради крестного, а так – никакого удовольствия. – Я понял, мэм, спасибо, мэм! – Гарри широко улыбается, протискивается между тётушкиным животом и стеной и, топоча, сбегает вниз по лестнице. В животе урчит, а на кухне пусто – всего на пару минут, вон ароматные тосты на тарелке, а на плите шипит яичница, вот-вот подгорит… Гарри машинально выключает конфорку и, не церемонясь, запихивает в карман, на удачу широкий, пару промасленных, хрустящих тостов. А теперь – гулять, и черт с ними, с родственниками.
Возвращается он ужасно поздно - тосты давно съедены, в животе тянет от голода, а ноги от усталости заплетаются. Летние сумерки потопили в себе день и тонут теперь сами в чернильной ночи. Почему-то не горят фонари, только в конце улицы один лениво мерцает. Гарри зевает и прикидывает, который все-таки час: к полуночи или уже за?.. А, плевать. Явись он хоть после рассвета - никто о нем не вспомнит. И в этом, оказывается, есть свои плюсы, сонно замечает голосок в голове - давнишний голосок, который еще до Бродяги был... Гарри заглатывает подступающую зевоту и трясет головой. Мысли слипаются, неповоротливые, вязкие, как сырое тесто в кастрюле, и совершенно нет необходимости их разлеплять - он уже почти у двери, а там подняться по лестнице и... Уставшая голова не замечает, что в окне гостиной мерцает свет ночника и двигаются беспокойные силуэты. Гарри трет ладонью осоловевшие глаза и на ощупь поворачивает ручку входной двери. Вхолостую щелкает замок, едва слышно скрипят недавно смазанные, но по-прежнему голодные петли - и в темном коридоре вдруг вспыхивает свет. - Ой... - Гарри неловко прижимает ладонь к глазам: а ведь казалось, что настенные лампы в прихожей на редкость тусклые, сядешь распутать шнурки или рассыплешь мелочь - так глаза сломаешь... Додумать мысль он не успевает: слышится торопливый топот босых ног, шлепанье тапочек, и раздается довольное: "Ага!" - а затем его хватают за загривок и встряхивают. - Вот он, сопляк! Крысеныш неблагодарный!.. Гарри не успевает даже понять, что происходит, как его перехватывают другая рука, сильнее первой, и дергает что есть мочи, так что он просачивается между чем-то мягким и дурно пахнущим и шершавой стеной. "Что-то мягкое" оказывается тетушкой Мардж, "другая рука" - рукой красного как рак дяди Вернона, и до Гарри наконец-то начинает доходить происходящее. Он умудряется вырваться из дядиной хватки и отскочить к лестнице и оказывается стоящим в полумраке перед разгневанными родственниками. Мардж тычет в него толстым пальцем и тявкает: "Дурень! Идиот! Пасюк мерзкий!". Гарри пропускает оскорбления мимо ушей и тяжело дышит, приглаживая растрепанные волосы и оправляя одежду. Дядя Вернон стоит в двух шагах от него, набирая в грудь воздуха, тетя Петунья - в дверном проеме между прихожей и гостиной, поджав тонкие губы и нахохлившись, а из-за ее плеча выглядывает, насмешливо высунув язык, Дадли.
"Даже жаль, Сириус, что ты не видишь этого..." - мелькает мысль, в то время как в груди зреет злость. Дом на Тисовой и прежде напоминал приют для умалишенных, но теперь...
- Где тебя носило, урод несчастный?! - гаркнула Мардж, захлебываясь. - Что, педофилов мало, по-твоему?! Извращенцев, садистов, мерзавцев отпетых! Нарваться не терпится, да?! И так-то одни психопаты по улицам ходят, а уж по ночам... - Благодарю, - с трудом выдавливает Гарри, которому только сжатые кулаки помогают сохранить внешнее спокойствие, - но мне и здесь их хватает. Незачем нарываться. Дадли аж подпрыгивает на месте, выдыхает восхищенное "ого!", но оно теряется в потоке ругани, который обрушивает на "сопляка" и "гаденыша" напористая тетка. Гарри хмурится. Терпение начинает иссякать. После целого дня тишины, летней сочной зелени и теплого ветра, такого густого, что с легкостью вымел из головы хлопотные, неспокойные мысли... после такого дня - отвратительные лица и шумная выволочка напоказ! Нет, хватит, думает Гарри и в ту же секунду вылавливает из потока плохо связанной брани то, что заставляет его дернуться, как от пощечины: - ...небось драть змееныша некому, неженки какие все стали, нет чтоб взгреть хорошенько, сразу б шелковый стал! И дурь хорошей палкой выбивается, и гены на раз исправляются - а то закончит ваш паршивец, как папаша-алкаш, сиганет в машине с моста в реку или вас всех по пьяни пристрелит! Как папаша мать загубил, так и этот вас в могилу сведет, коль не возьметесь за него!.. Пока поперек лавки не лег... - Закрой рот.
Злость встает перед глазами молочной пеленой и закладывает уши: собственный голос звучит как со стороны. Гарри поднимает глаза на ошалевшую тетку и отчетливо повторяет: - Закрой рот, лгунья. Звучит, конечно, так себе - уж Бродяга закатил бы на такое глаза и подсказал пару словечек покрепче, но Гарри и сам их знает, только грех на старую тварь их разменивать. Палочка словно становится тяжелее и оттягивает карман, но Гарри подавляет желание потянуться к ней. Тетка - не угроза, а просто тупая ослица, надушенная глупая корова, которой пропах весь дом.
Не задумываясь о том, что он делает, Гарри поднимается наверх, игнорируя шумные протесты родственников, и запирает дверь в комнату. Не задумываясь, он вытаскивает из-под кровати чемодан, наскоро запихивает в него ворох одежды и книжки, защелкивает замок, мельком осматривается и, натолкнувшись на осуждающий взгляд Букли, охает. - Прости, дружище. Давай, лети, - он распахивает дверцу клетки, и сова бойко перебирается на подоконник, а оттуда ныряет в окно. Она, конечно, догадалась, куда лететь.
...стащить чемодан с лестницы оказывается трудновато, тем более что внизу толпятся Дурсли. Гарри ожидает новых криков, но сталкивается взглядом с тетей Петуньей, которая предостерегающе поднимает руку, мешая Мардж разразиться гавканьем. - Тебе нельзя отсюда уходить, - через силу выговаривает тетя Петунья, нервно поджимая губы. - Ты не можешь. Твоя школа еще закрыта. - Мне есть куда пойти, - просто отвечает Гарри, скрывая изумление: тетка кажется взволнованной и явно с чем-то борется внутри себя. Ну да ладно, черт с ней. - Отойдите с дороги. Я не хочу колдовать, но если... - Тебе нельзя! - пробует подать голос Дадли. Гарри неохотно вынимает палочку. - Мама, ему нельзя!.. - Бога ради, Дадли, мне плевать! - рявкает он, теряя терпение. - Иди спать, или поешь, только исчезни! И вы! Вы все! С дороги! Дурсли расступаются, опасливо и завороженно наблюдая за мелкими искрами, что сыплются из палочки. Гарри протаскивает через коридор чемодан, пинком открывает дверь и выходит на крыльцо. Он понятия не имеет, как это делается, но, не желая терять времени, изо всех сил зажмуривается и, крепче сжав ручку чемодана, делает шаг - словно вниз по ступеням, но закручиваясь на месте.
И вместо того, чтобы коснуться ступени, нога повисает в пустоте, а желудок оказывается где-то в районе горла. "Нора, - мелькает размытая мысль, - хочу в Нору..." - и в следующий миг тело, скрученное и скомканное в непойми-каком-пространстве, пронзает нестерпимая боль, и сознание отключается.
Подруга подарила сумку с символикой Хогвартса, в честь чего я решила взять и дописать (в который раз, да) свой фик по ГП. И поняла одну вещь. Я не страдаю от нехватки вдохновения или еще чего. Я страдаю от нехватки внимания и усидчивости. Ну, я тут закончил седьмую главу и начал восьмую, но я бы мог уже закончить десятую, если бы не тормозил и не отвлекался на поесть или попеть, или потанцевать, или еще на что-то. Вот сейчас я даже не дописала предложение, а пошла писать эту запись. Да что с тобой не так, идиота кусок. Как-то так же я готовлюсь к экзаменам. Кстати, они скоро. Кстати, надо подготовиться. Но не сегодня. Короче. Привяжите меня к стулу хД Пожалуйста.
Что делать перед Новым годом?) Правильно, писать фики. Так вот - фик. Про Лихвэ и компанию. Там лето и грусть, перемешанная с весельем. Но там все хорошо. х) Пусть и здесь лежит.
Сначала по воде поплывут два корабля, а за ними – сотни сотен, и сначала первые вспыхнут желтым, а за ними и остальные. В желтом проступят красные жилки, вода заиграет тенями, и сотни сотен полыхающих и неспособных сгореть дотла бумажных свертков, не слишком-то напоминающих настоящие корабли, двинутся к горизонту и достигнут его. Океан зарокочет языками пламени, а заокеанские жрецы и жрицы запоют, взявшись за руки и растянувшись цепью вдоль берега, и плач их сольется с рокотом, и на четверть часа умолкнет город. Каждый город – не только столица – вспомнит своих ушедших, и столько огней сойдет с берегов, сколько спустит каждый из живущих в память о тех, кого принял океан. Это традиция – но десять лет во дворце учат ненавидеть традиции страстно и с особенным вкусом. ...Лихвэ тряхнул головой и отошел от окна. В четверть пятого разумнее было бы спать, а не глазеть на крышу главного храма, над которой раньше всего начинает рассеиваться темнота и которая в первом синеватом свете кажется политой смолой – но вечером перед праздником Океана попросту смешно слышать пожелания светлых снов. – Свечи, – приказал Лихвэ по привычке, и десятка два огней вспыхнули по комнате. На стенах, на столе, у изголовья кровати, на подоконнике, на полке с книгами – если не высказаться конкретнее, загорятся все свечи, какие есть: таково действие заклинания. Синий полумрак налился желтым, и Лихвэ поморщился: он ненавидел зажигать свечи в такую рань. Ну кто смешивает предрассветный сумрак и эти медовые тона, гадость – и только! И не день, и не ночь, словно застрял посередине. Только не одеваться же в темноте? На спинке кресла уже пенились кружева, темно-синие, как океанские волны по ночам, и как в волнах, мелькала сейчас в синем и серебристая, лунная белизна – свет играл на лоснящейся ткани. Лихвэ покосился на ворох кружев, подцепил парадную рубаху за ворот и, вздохнув, натянул на себя. В отличие от дурно воспитанных поварят и легкомысленных отпрысков соправителя, давно наплевавших на этикет везде, где было можно, Лихвэ считал ниже своего достоинства появляться в коридорах неодетым. ...Лихвэ задумался, не оставить ли камзол распахнутым, но во дворце наверняка полно сквозняков – неизвестно еще, что хуже, сквозняки или мыши! Ни тех, ни других не выгонишь никакими заклинаниями, и ни придворные маги не могут ничего поделать, ни заезжие. Ликайнен и вовсе пропускает возмущения Лихвэ мимо ушей: "Нашел заботу! Десятки соглашений – вот твоя забота, а не эта чушь!". Застегнув все до единой пуговицы и огладив кружева, Лихвэ прищурился на свое отражение в огромном зеркале и, аккуратно собрав в хвост пышные со сна кудри, обвязал синей лентой. Выражение лица у отражения было до ужаса мальчишеское – негоже так выглядеть почти в тринадцать, а все эти девчачьи локоны виноваты. Жуть, давно пора щелкнуть по ним ножницами. Лихвэ улыбнулся отражению – оно-то, конечно, знает его секрет, оно знает, почему Лихвэ сносит и колкости Ликиона, и фырканье Мирчи, и загадочные взгляды Ликайнена. Лихвэ вышел из комнаты, напоследок скомандовав: – Брысь, свет.
*
– У старого сапарийского короля было три сына, – вдохновенно начал Поль Макдай, накручивая на палец тонкую, мышиного цвета бороду. – И когда подошел срок... – Умирать? – вздохнул Лихвэ, прикрывая глаза. – Подожди, я начну сам. Сапарийскому королю подошел срок умирать и он, разумеется, что-то оставил сыновьям. Старшему много, среднему мало, младшему ничего? – Вовсе нет! – возмутился Поль Макдай и ойкнул: очевидно, выдернул случайно пару волосков. – Вовсе не так – король оставил славным сыновьям своим девятнадцать длинношерстных овец... Лихвэ пожал плечами, силясь не раззеваться во весь рот. Поль Макдай заговорил снова, расписывая прелести овец и высыпая на Лихвэ десятки и десятки ненужных данных – где-то там затеряется, конечно, одно ключевое, но Лихвэ столько задачек решил за последние лет восемь, что длинношерстными овцами его с толку не сбить. Стоило задаться вопросом, почему старик еще не избавился от чудака Макдая – Лихвэ этот маг-недотепа нравился, но Ликайнен не любил тратить время на бесполезности. Что ж, верно, бедняга совсем забыл, что Лихвэ не пять лет и загадки про сапарийских королей ему не возрасту. И боги с ним – Лихвэ совсем не против в полдень посидеть под дряхлым, упрямо зеленым не первый десяток лет вязом с долговязым, похожим на птицу, вымокшую в сахарном сиропе и высохшую под солнцем – так и застыли перья, так и топорщатся. Лихвэ взглянул на Макдая из-под прикрытых век и улыбнулся. Макдай раскачивался из стороны в сторону, скрестив костлявые ноги, и рассказывал о детях кузнеца, подковавшего одну из девятнадцати овец.
– И не смогли сыновья решить, как поделить этих овец – ведь ни на три, ни на четыре, ни на пять девятнадцать не разделить!.. Лихвэ сорвал травинку и надкусил. В тени вяза стояла приятная прохлада – не столько от тени, сколько от мелких охлаждающих заклинаний, что всегда летали по округе на всякий случай и накидывались на Лихвэ, если в них была необходимость. – Как же поступили сыновья мудрого короля, а, Ваше Величество? Ох, да какая разница? – Который час?
Но вместо сипловатого, по-смешному козлиного голоса Поля Макдая Лихвэ услышал совсем другой – без намека на сип или хрипотцу: – Половина первого, мальчик – а ты возишься с овцами и им же уподобляешься. – Тьфу. – Так что там с сыновьями – или скажи, что желаешь еще подумать? Лихвэ разлепил глаза и нахмурился – Ликайнен загораживал свет, и на лице его лежала тень. Не привычная тень от усталости и серьезности, а самая обычная – от солнца. Лихвэ сорвал новую травинку, но в рот так и не сунул. – Не над чем здесь думать, – почти обвиняюще сказал он, – ясно как день, что двадцатую овцу сыновья взяли у мудреца – и у него же она осталась, и никто не в обиде. А вы меня все за дуралея принимаете, Маг! Поль Макдай непонимающе хлопал глазами – не помнил, видно, дня, чтоб сам Главный Маг на его урок пожаловал да ответа от королевского дитя требовал. Остальные наставники – те привычные. Да и вряд ли Макдай прежде видел, чтобы кто-то не трепетал перед этим воплощение Суровости и Порядка, таких ведь по пальцам пересчитаешь.
Ликион не трепетал, потому что не умел. Амелика свято верила, что старик – добрейшее существо. А Лихвэ знал, что именно в этот день ему позволено все – и валяться в тени часами, и неподобающе надкусывать сладкие стебельки, и удирать из дворца до рассвета, и всё-всё-всё.
– Светлый ум, – Маг закатил глаза и жестом отпустил растерянного наставника, который поспешил подняться на ноги и, с уморительной гримасой растирая колени, потопать прочь. Ликайнен сощурился. – Не за дуралее, а за лентяя. По-твоему, королю нечем заняться в праздник Океана? – Я могу складывать лодочки? – беззаботно улыбнулся Лихвэ. – О, разумеется. А я могу передать тебе вступительное слово – и передам. Старик отвернулся – Лихвэ и спохватиться не успел. – Шесть минут, – бросил Ликайнен через плечо, и в голосе его удовольствие смешалось с мрачностью. – Рассчитываю, что ты помнишь, по каким канонам составляется речь. И потренируй голос – ты должен звучать как король. – Угу... Лихвэ надкусил травинку, не уверенный даже, что верно расслышал – ему что, через десять часов нужно обратиться к сотням горожан с шестиминутной речью? И так, чтобы его услышали? Это, господин Маг, как-то уж слишком.
*
Старательно расчесав кудри и с особенной тщательностью подвязав их длинной лентой, Лихвэ состроил гримасу собственному отражению и почти бегом кинулся вон из комнаты. Три минуты по коридорам, не останавливаясь и не раздумывая, а затем – постучать в дверь из светлого дерева с замысловатым узором. Что там вырезано, к слову?.. Лихвэ прищурился, пытаясь отгадать, силуэт лисы или кошки он разглядел в мелкой резьбе, но дверь вдруг распахнулась. – О, здравствуй, – Амелика удивленно заморгала и посторонилась. – Ты в порядке? Заходи. – Мне нужна помощь, – выпалил Лихвэ на одном дыхании, встряхивая длинным хвостом и с замиранием сердца наблюдая за выражением лица Амелики. – Мне нужна речь! Речь короля. – Мм? – Амелика странно улыбнулась, и взгляд ее скользнул куда-то за спину Лихвэ. – Ты наконец-то решил стать королем? Папа заставил? – Это должно было когда-нибудь произойти, правда? – разумно заметил Лихвэ, опираясь о дверной косяк. Конечно, на щеках уже зацветали дурацкие "девчачьи розы", как смеялся иногда Ликион. А ну и Оннетон с ними! – Поможешь, Амелика? – Мм, – она так же загадочно улыбнулась и перекинула через плечо темную косу. Лихвэ радостно выдохнул: этот жест означал полное согласие, и слов можно было и не дожидаться. – Спасибо! – вырвалось само собой, и так же непроизвольно выползла на лицо широкая улыбка.
*
К шести часам три листа текста наконец-то уложились в памяти, и Лихвэ со стоном повалился на пол – на ворох мягких подушек, разложенных по полу в комнатах Амелики. – ...и пусть пламя тронет... Что там тронет? Нет, погоди, я помню... И пусть пламя коснется сердца и тронет ночные волны, и да не угаснет огонь, покуда горят сердца. Ох, это непросто. Амелика потерла осоловевшие глаза и, задумавшись на миг, поморщилась. – Повтори-ка эту фразу. Лихвэ повторил – и Амелика покачала головой.
– Нет, нет, громче. Представь, что ты на берегу. – И пусть пламя... – Еще громче! – И... – Лихвэ заново набрал воздух в легкие и выдал как вышло громко: – И-пусть-пламя-коснется-сердца-и-тронет-ночные-волны!.. Амелика упрямо нахмурилась, и в этом упрямстве Лихвэ с ужасом узнал упрямство Мага в его худшие дни. – Еще! – скомандовала она. Не подчиниться было невозможно.
*
– И ПУСТЬ ПЛАМЯ КОСНЕТСЯ... – Оннетон к вам явись, что вы так орете? Дверь открылась и захлопнулась, впустив изумленного Ликиона, встрепанного, в распахнутом камзоле и явно уставшего. Но интерес на лице читался неподдельный. – Так надо, – вздохнула Амелика, сердито подбирая юбки и поднимаясь навстречу брату. – Лихвэ не умеет кричать! – Судя по тому, что вас слышно в соседнем крыле, очень даже умеет. Кстати говоря, придворные господа встревожены и думают звать то ли лекаря, то ли отца. Ты кого предпочтешь? – с как будто натуральным участием обратился Ликион к Лихвэ. – Я предпочту сорвать голос, – признался он. – Я уже хриплю. – Это потому что ты слишком напрягаешь связки. – Ликион оглянулся на дверь, прислушался и отмахнулся словно от чего-то телесного, поджидающего снаружи. – Слушай. Кричать нужно... изнутри. И от души! С наслаждением. Смотри... – О, боги... – тихо простонала Амелика.
*
Сначала по воде поплывут два корабля, а за ними – сотни сотен, и сначала первые вспыхнут желтым, а за ними и остальные. Но прежде всего прозвучат слова – о счастье жизни, о счастье смерти, о тайнах океана и заокеанья и о том, что страх перед смертью был дарован живым для счастья жизни. Много слов, очень много – и Лихвэ не помнит половины, даже трех четвертей, даже почти четырех, и в темноте совсем не видно, как горит лицо. По кромке берега ползет огонь, тонкая желтая полоска, а за ней – горожане, сотни и сотни. В темноте видны лишь силуэты и светлые лодочки в их руках, по одной или по две, или по три. Лихвэ уже понял, что смотреть на лодки нельзя – он слишком хорошо понимает, что один бумажный сверток – это одно горе, и два – это два, две потери; если смотреть и задумываться, голос пропадает совсем. Они все стоят на возвышении, на носу холма, нависающего над берегом – Лихвэ впереди, Ликайнен с детьми сзади, часть придворных, несколько выделенных среди остальных семей – третьим рядом.
Ночь пахнет огнем и горькой травой – зажженные пучки дымятся в больших корзинах внизу. Жрецы говорят, что эти травы – дань уважения богу иномирья, а Лихвэ не понимает, зачем в эту ночь еще больше горечи. Внизу шепот, шуршание лодочек, плеск волн и гул жрецов – они тянут одну ноту, привлекая внимания и обозначая начало церемонии. Шум стихает, оставляя только одну эту ноту – и словно извлекает ее одна огромная арфа. Лихвэ ждет, пока нота смолкнет, и с ужасом и безразличием понимает, что слова не желают вспоминаться. Коснется... что-то коснется сердца, и что-то отринет... да нет, не отринет, а примет память... Глаза слезятся от дыма, от запаха жженого щекотно в носу, а от воцарившейся вдруг тишины сухо во рту. – Нужно говорить, – вполголоса подсказывает Ликайнен, и по тому, как доносится голос, Лихвэ понимает, что Маг еще дальше, чем был минуту назад – видимо, отступил на шаг, как положено по традиции.
Из-под холма выныривает ветер и окутывает Лихвэ, треплет блестящие в лунном свете кружева, поднимает и выпускает концы ленты. Лихвэ слышит плеск и собственное дыхание. На счет три, думает он отчаянно-безразлично, ненавидя в этот миг и праздник, и толпу внизу, и Мага с его неожиданными выходками, и каждый из глупых белых свертков, так не похожих на корабли – он думает: на счет три я заговорю, а что выйдет – неважно!.. И он считает – раз, два, три...
На "три" он произносит без всяких чувств: "В этот день..." – и на три кто-то сжимает его ладонь, и на три же доносится изумленное и злое: – Амелика! Лихвэ поворачивает к ней голову, но Амелика шепчет ему одними губами: – Говори. – И поворачивается к Магу: – Это неважно, правда. Это можно.
Лихвэ спиной чувствует недовольство Мага и отчего-то улыбается – и толпа внизу ловит эту улыбку и возвращает.
Что-то приходит на язык само, и сердце из котла, полного отравы, вдруг становится колодцем, полным чистой воды – горькой, но чистой.
Папа подарил нам с мамой успокоительные сиропчики. Ну, они для улучшения общего состояния организма, снятия нервного напряжения и так далее. Мой сироп называется "Надежда". Большими красными буквами. Я долго смотрела на него, пока резала огурцы, картофель и одиннадцать вареных яиц, пока не поняла, почему же при взгляде на него мне хочется и смеяться, и плакать. И даже не знаю, символ это прошедшего года или наступающего. Спасибо, папа. Чутье не обмануло тебя.
Опытным путем установлено, что если открыть входную дверь и подмигнуть котам, мол, путь свободен, то они поведутся и бодро потопают на лестницу. Все трое. И только Айрис заподозрит неладное, когда вы начнете медленно закрывать дверь. И только Айрис метнется обратно и сядет на пороге, наблюдая за недалекими безумцами, которые упускают шанс вернуться. Я выносила мусор и решила оставить дверь открытой. Айрис, кажется, помнит тот день прошлой осенью, когда она, бездомный голодный котенок, орала на лестнице и вдруг увидела приоткрывшуюся дверь, за которой ей потом стало сыто и тепло. Хотя никто, на самом деле, ее не звал хД Кошка захотела войти и вошла, и попробуй оспорь. Короче, я убираю дом к празднику и развлекаюсь как могу.
1. Этот год принес много опыта взаимодействия с людьми. 2. Этот год показал, что не всё, что кажется крепким, на самом деле крепко. 3. Этот год научил быть осторожнее и в короткие сроки выстраивать живописные стены. 4. Этот год убедил, что творчество - путь к душевному равновесию и необходимое условие жизни. х) 5. Этот год предоставил множество возможностей преодолеть некоторые страхи и научил, что делать это надо. 6. Этот год позволил утвердиться во мнении, что вежливость и терпение - самые важные компоненты взаимодействия с людьми; и именно их мне надо развивать дальше. 7. Этот год дал понять, что чаще всего ты сам виновник своих горестей и герой своих побед. 8. Главная мысль этого года: "Просто сделай это".